Айполовский детский дом.  Июнь 1942 - август 1944

Айполовский детский дом. Июнь 1942 - август 1944

31.07.2018, Предисловие - Юлия Александорова. Автор - Тамара Стахиевна Никифорова (12 авг. 1928 г, Рига - 24 окт. 2015 г, Рига)
Тип материала
История

Похожие материалы

                       Сага о Никифоровых                                                      

Юлия АЛЕКСАНДРОВА, 9.10.2006 г.

На прилавках книжных магазинов появилась новая книга — воспоминания Тамары Никифоровой "Баржа на Оби". Я прочла ее за одну ночь, не в силах оторваться.

О трагической судьбе Тамары Стахиевны я узнала задолго до появления книги. Архивное дело КГБ СССР 1941 года, заведенное на ее отца — видного русского деятеля довоенной Латвии Стахия Никифорова, попалось мне в Государственном архиве ЛР, имя автора книги — в списке ссыльных детей–сирот, которых в 1946 году Министерство образования ЛР чудом вывезло из Сибири в Латвию и передало на воспитание родственникам.

14 июня

"Сквозь уходящий сон чувствую, что мама трясет меня за плечи, и слышу ее взволнованный голос: "Скорее, скорее просыпайся!" С трудом открываю глаза. Мама продолжает меня трясти и говорит каким–то чужим, невменяемым голосом: "Нас увозят за пределы Латвии… на сборы один час… взять можно только сто килограммов вещей… но сколько это… остальное на станции выбросят…" Так описывается в книге раннее утро 14 июня 1941 года. День первой депортации из Латвии, в результате которой из страны было вывезено более 15 тысяч человек.

Русский офицер Стахий Никифоров воевал в царской, а потом белой армии, был членом рижского "Русского клуба" и общества скаутов. После аннексии Латвии Стахий Никифоров не сомневался, что его опыт офицера–артиллериста будет полезен Красной армии. Он даже собирался предложить свои услуги и отправиться в военный комиссариат! Впрочем, надежды послужить отечеству у Стахия Никифорова развеялись с первыми арестами друзей. Скаутов арестовали первыми, уже в июле 40–го года — за сотрудничество с Национальным союзом русской молодежи, который основной задачей считал подготовку национальной революции в России. Хотя взгляды многих скаутов изменились после победы нацизма в Германии: отношение к СССР стало более снисходительным, на вечерах нередко пели советские песни, а многие русские офицеры категорически отказались сотрудничать с рейхом и уезжать из Латвии весной 41–го года — с последней группой балтийских немцев.

"Я воевал против кайзеровской Германии и никогда не был и не могу быть предателем России!" — ответил представителю германского посольства Стахий Никифоров. Уже в мае 40–го года, после капитуляции Франции, он увез семью на дачу в Приедайне, надеясь, что вдали от столицы убережет родных от неминуемо приближающейся войны. Подготовка к зиме проводилась основательная: утепляли летний дом, заготавливали мешки черных сухарей, сахара, топленое масло, распахивали огород. Сюда вскоре после национализации родового дома на ул. Блауманя, 1, перебралась к сыну его мать — Мария Иоганновна, которая происходила из купеческой династии Окуневых. Отсюда всю семью и вывезли в Сибирь. У бабушки во время ареста от шока отнялись ноги, но это не остановило НКВД. Тамаре было 12 лет, ее сестре Ирине — 10.

"Берите все теплые вещи, а багаж мужа положите отдельно", — тихонько подсказал солдат–охранник, пока в доме шел обыск. Никто не понял почему. Оказавшись на станции Шкиротава, увидели множество товарных вагонов с зарешеченными окнами. Людей загоняли в них, как скот. В вагоне — двухэтажные нары, вместо туалета — прорубленная в стене дыра. На презентации книги Тамара Стахиевна вспомнила, что в их вагоне были в основном русские и еврейские семьи, и только две латышские. Дети плачут, просят пить и есть. Никто не догадался взять с собой продукты. Вдруг дверь открылась и прозвучал приказ: главы семей на выход с вещами. Стахий Никифоров поочередно попрощался с матерью, женой, дочерьми и ушел. Навсегда. В мае 1942 года он был расстрелян "за активную борьбу против советской власти".

Сибириада

Через неделю, доехав до станции Вятка, ссыльные узнали, что началась Отечественная война. Дорога к новому месту жительства продлилась больше месяца. Первую смерть 12–летняя Тамара увидела уже в дороге — на барже, где в тесноте и грязи везли из Новосибирска в глубь Сибири сотни людей, на руках у молодой матери умер младенец. Баржа пристала к какому–то берегу, и малютку закопали на берегу — как сдохшую собачонку. Остальных "пассажиров" везли в страшный край Васюганских болот. Многие ехали налегке. Не всем попался такой сердобольный солдатик, как Никифоровым. У одной дамы, например, единственной теплой вещью оказались две серебристые лисы. У некоторых вещи остались в общем чемодане, который механически захватили с собой мужья, когда их выводили из вагона. Других вывезли с дач — в сандалиях, плащах и летних костюмах. Всех ссыльных распределили по деревням, в избы местных жителей. Взрослых определили на работу в колхоз.

"Стоя посреди мрачной черной избы с тремя подслеповатыми оконцами, мы еще не могли себе представить, какие испытания нас ожидают, но уже осознавали, что судьба из XX века одним ударом откинула нас в век — какой? XV? XIV? Или еще дальше?" — пишет Тамара Стахиевна. Однокомнатная рубленая изба в деревне Ершовка, стены изнутри обмазаны бурой глиной, печь, на которой спала хозяйка с трехлетней дочерью, сбитый из досок топчан, на котором в груде тряпья спали трое ее сыновей–подростков, небольшой стол, две скамьи и железная печка–плита.

Новым жильцам мальчишки соорудили такой же топчан, шириной меньше полутора метров, на котором надо было умещаться вчетвером. Пайка — 500 граммов хлеба Александре Ильиничне, если она ходила на работу в колхоз, по 300 — детям и бабушке. Потомок рижского купца Боброва, Александра Никифорова — учитель русской словесности в рижской гимназии Лишиной, владевшая немецким и французским языками, прекрасно игравшая на рояле и писавшая стихи, отправилась в местную школу. И получила отказ — "врагов народа" можно использовать только на черновой работе. Хрупкая женщина, надев вельветовый плащ, берет и рижские калоши с тремя пуговками, каждое утро уходила на колхозное поле, откуда возвращалась уже в сумерках.

Голодная зима

Все более–менее ценные вещи, которые удалось вывезти Никифоровым, продали быстро. Котиковая шуба, демисезонное пальто — это горшок сливочного масла, немного картофеля и два ведра капусты. Ослабшие от голода, замерзшие, простуженные, покрытые вшами и чирьями, девочки Никифоровы вскоре перестали вставать с кровати. Они даже не плакали и не жаловались. Не было сил. В школу пошли только один раз — 7 ноября. И только потому, что всем детям была обещана тарелка пшенной каши. С каждым днем пальцы становились все тоньше, на месте бедер появились впадины. Бабушка практически не ела, отдавая свою скудную порцию внучкам. Через четыре дня после ноябрьского праздника Тамара проснулась от прикосновения к чему–то холодному.

"Это была уже остывшая, окоченевшая рука, и я вдруг поняла, что бабушки больше нет. Однако никаких чувств у меня в тот момент не возникло, какое–то жуткое безразличие овладело мною. Я разбудила маму, сказала: "Бабушка умерла", но и маму это существенно не тронуло: мы давно уже были морально подготовлены к мысли о том, что часы бабушки сочтены". Саму Тамару спас местный охотник–старообрядец. Увидев ребенка почти без признаков жизни, он ушел в лес и вскоре принес зайца. Еще теплого, только что пойманного. Вспорол зайцу живот, вылил его кровь в кружку и приказал выпить. Потом сунул черный хлеб с сырой печенкой. Тамара встала на ноги. А в конце ноября умерла Александра Ильинична. Девочки остались одни.

По словам Тамары Стахиевны, из 15 рижан, прибывших в Ершовку, выжили шестеро. В основном дети, которых после смерти мам и бабушек определили в детские дома, что и спасло их от голодной смерти. Взрослые погибли в первую же сибирскую зиму 1941–1942–го. Некоторые дотянули до весны. Ссыльные пытались собирать ягоды, грибы, ловили лягушек и насекомых. Местные жители, понимая, что спецпереселенцы вот–вот начнут умирать от голода, всеми силами пытались выселить их из своих изб. Врагов народа заселили в пустующую избу–читальню, где не было ни печки, ни дров, ни мебели.

"Мне никогда не забыть того кошмара, который удалось увидеть тогда, в конце весны 1942 года, — пишет Тамара Никифорова. — Двери избы оказались открытыми настежь. В абсолютно лишенной какой бы то ни было мебели серой избе от самых входных дверей до противоположной стены лежали в ряд, вытянувшись на спине, Казацкие Нина Николаевна и ее сын Коля, мама Бух с дочками Таней и Галей, Штольцер и еще какие–то люди, которых я не узнала. Все были страшно истощены, оборваны, на лицах только скулы торчат, глаза полузакрыты. Они почти не двигались, не говорили, лишь издавали какие–то звуки — не то стоны, не то вздохи, а то и просто выли. На мой приход никто из них не отреагировал. Мне стало страшно. Я выскочила из избы".

Возвращение

Вскоре сестер отправили в детский дом. А в июле 46–го года они вернулись на родину. "Вагон был загружен под завязку, — читаю в книге. — Ехало около 80, а может быть, и больше человек. Здесь были не только дети и подростки, но две или три пожилые женщины, потом приняли еще парализованную девушку, лежавшую на носилках. Все стремились домой, никто не роптал на судьбу. Когда вагон тронулся и стал набирать скорость, все собрались у открытых дверей, смотрели на уходящие луга и поля и… плакали. Плакали каждый о своем, о своих потерях, о пережитом и даже о том, что покидали землю, которую успели полюбить…"

Из многочисленных родственников, живших в Риге, заботу о девочках проявила только сестра отца — тетя Лида, поселив их в своей 14–метровой комнате в коммуналке. Остальные сухо здоровались и убегали, не предложив никакой помощи, не передав ценных подарков, которые для них оставила другая бабушка, Ксения, умершая незадолго до их возвращения. А потом — вечерняя школа, Горный институт в Ленинграде и… снова Сибирь. "Меня распределили в Иркутскую область, на Байкал, — рассказала Тамара Стахиевна во время презентации своей книги. — Это места декабристов, место расстрела Колчака, дивной красоты природа! Там начались поиски нефти и газа, а я была геологом–разведчиком". Кстати, Тамара Стахиевна нашла медь! Интересно, что место ее нахождения ей пришло во сне!

На отдыхе в Крыму Тамара знакомится с будущим мужем, который только что освободился из 12–летнего заключения. Молодые едут работать в Норильск, за Полярный круг. "На моих глазах закрывались лагеря, рушились колючие заграждения, и люди выходили на свободу. Местные власти, зная, что в лагерях было много уникальных специалистов, пытались их удержать, предлагая высокие зарплаты. Многие оставались. Согласились и мы. Думали, на 3–4 года, получилось на 34!" В Ригу доцент Тамара Никифорова, кандидат геолого–минералогических наук, окончательно вернулась только в 91–м году. Первое, что сделала Тамара Стахиевна, — установила на фамильном участке Покровского кладбища памятник бабушке и родителям. Их могил она не нашла ни в Усольлаге, ни в Ершовке. Страшная деревня просто исчезла с лица земли… 

Баржа на оби. Отрывок 

Между первой и второй смертью в нашей семье прошло ровно две недели. Бабушка скончалась 11 ноября 1941 года, а мама — 25 ноября.

Одни

Началась наша самостоятельная жизнь.  Вскоре после маминой кончины нас вновь посетила школьная учительница. Ее требования были строги: в случае, если мы будем посещать школу, получим рабочий паек, и наоборот — в случае отсутствия на уроках без уважительной причины — пайка не будет. Пришлось подчиниться, и школа спасла меня от неизвестно каких последствий, но восстановить пропущенное за три месяца было уже трудно, и я вынуждена была пойти вновь в пятый, а Ирина — в третий класс. Главное же было то, что мы ходили в школу, а это уже обязанности.  Не помню, были ли у нас учебники, как обстояло дело с тетрадями, а вот чернила из свекольного сока хорошо запомнились. В классах стоял немилосердный холод, так как директриса скупилась на дрова. Одеты же мы были смешно: я стала носить мамино старое плюшевое пальто, Ира бегала в ботиночках. Вместо шапки я носила белый шерстяной платок, оставшийся от бабушки. Хуже было с обувью: остались только мамины фетровые ботики на каблучках, но они мне были велики. Однако я приспособилась и «прощеголяла» в них всю ту зиму. И считаю, что нам с сестрой еще как-то повезло с одеждой, потому что у многих из наших ссыльных вообще не было ничего, кроме летних плащей, платочков, кофточек и сандалий.

Местные жители имели стеганые ватники, как правило уже сильно поношенные, валенки же были тоже далеко не у всех. Наша хозяйка ходила в старых мужских ботинках, заправив в них сшитые из овчины носки, это ее спасало от холода. Кое-кому из наших ссыльных тоже выдали ватники и стеганые ватные чулки, но досталась эта роскошь, к сожалению, единицам. Наш хороший знакомый Николай Казацкий всю зиму проходил в плаще, поверх летнего костюма. Был ли на нем свитер — не помню. Шляпу он повязывал шарфом. На ноги поверх сандалий наматывал какие-то тряпки. К жизни в Васюганье Коля приспособиться так и не смог, впал в глубокую депрессию и угас быстрее других.  После всего пережитого нам с сестрой нужно было как-то определиться — что нам делать дальше, как жить. От пережитого горя и вдруг возникшей ответственности я впала в депрессию, которая через месяц разразилась истерикой. Наверное, это было началом выздоровления. От голода мы несколько оправились, хотя есть хотелось по-прежнему всегда, везде и очень сильно.

Старожилы-спецпереселенцы 30-х годов и наши ссыльные после похорон мамы не скупились на советы, как нам жить дальше. Особенно беспокоилась о нас Нина Николаевна Казацкая. Она опять стала настаивать, что готова взять нас под свою опеку, уверяла, что так хотела наша мама, и Нина Николаевна дала ей обещание не оставлять нас. Но я продолжала думать, что тут преобладали ее личные, корыстные интересы. Она почти требовала, чтобы мы перешли жить к ней. Пятистенка, в которой проживали Казацкие, стояла в самом конце поселка. Половину дома занимала семья хозяев, которая состояла из семи человек. Самый младший лежал в подвешенной к потолку люльке и беспрерывно плакал. У печи на подстилке лежал теленок, все было мрачно, грязно, воздух тяжелый. Казацкие жили во второй горнице и к ним можно было пройти только через все это. Но главным в наших сомнениях было другое. Мне казалось, что в словах Нины Николаевны не было ни искренности, ни душевности, ни сострадания. Ее интересовали наши вещи, которых у нас пока еще хватало для обмена на продукты. Да и особого желания уходить от Батьковой ни я, ни сестра не имели: тут было бедно, но чисто, тепло. Да и сами Батьковы относились к нам доброжелательно.  Настоять на своем Нина Николаевна так и не смогла и скоро отступилась и просто забыла о нас.

В школу вместе со мной ходили Фани Кремер из Риги и Женя Мяги из Нарвы. У Жени к тому времени тоже умерла мама, болевшая туберкулезом еще до ссылки. Из Нарвы были еще девочки-близнецы по фамилии Бух — Галя и Таня, но в школу они не ходили.  А мы продолжали менять свои носильные вещи на продукты. Чаще всего это была мука или овес, продукт особенно ценный: если на старинной ручной домашней мельнице его размолоть, а потом просеять, то получалась овсяная мука, из которой мы пекли прямо на чугунной плите и, конечно же, без жира замечательные оладьи. А отруби шли на овсяной кисель. Бывало и так, что и оладьи делали с отрубями, но после этого всегда болел желудок.  Когда наладился санный путь, обменивать вещи на продукты стало легче: за счет людей, которые проезжали через Ершовку, «расширился рынок». Иногда нам удавалось добыть даже мясо. А вот овощей, картофеля, капусты в зиму 1941—1942 гг. почти не было.

Стало побольше жильцов и в нашем доме. Хозяйка Анна Батькова, думаю, что из чувства жалости и сострадания, пустила в избу одну совсем нищую семью — мать с двумя детьми: одиннадцатилетним Колей и шестилетним Васей. Кто были эти люди, не знаю, но бедны они были отчаянно. Днем все трое почти всегда отсутствовали, а по ночам спали все вместе на крохотном пространстве почти никогда не топленной (изба обогревалась плитой) печи. У мальчиков от постоянного голода были совершенно тупые лица с огромными глазами. Они очень мало и редко разговаривали. Где они бывали днем, я не знаю, но старший подворовывал, где мог. Одежды на них почти не было, лишь застиранные до серости рубашки и штанишки, обуви — никакой, всю зиму проходили почти босиком, обмороженные ноги у них стали красными, подошвы в трещинах. Однажды видела: младший, Васек, сидит на дороге и выковыривая из конского помета овес, сует его в рот.

В середине зимы комендант собрал всех бездомных из нашего и соседнего колхоза и выселил их куда-то в совсем забытый Богом обезлюдевший колхоз. Отправили туда и эту семью. Мальчики ушли почти босиком, дошли ли они до места, им назначенного, кто знает...  А зима была долгой. Я прослышала, что в ближнем от нас селении Медведка можно купить продукты. Чья это была выдумка, не знаю, но я дерзнула и одна отправилась в поход. Мне показали дорогу, сказали, что это совсем близко — всего 5—7 километров. Дорога шла по тайге, но просека оказалась довольно широкой с хорошей колеей. Иду, вокруг никого, только ясно-голубое небо, ярко светящее солнце, морозец. Лес, тишина... Одной было жутковато, но близость к чистой красоте природы действовала успокаивающе. Где-то через полтора-два часа я уже была на окраине Медведки. Бросилось в глаза, что селение побольше нашего, много улиц, избы тоже показались поопрятнее.

Так что же дальше, куда идти, ведь я никого здесь не знаю?.. Да и замерзла и подустала... Прошла по улице, постучалась в одну из изб. Дверь открыла немолодая женщина, впустила в дом, я сразу почувствовала тепло избы и рассказала о своей заботе. Хозяйка печально усмехнулась и объяснила, что я напрасно сюда пришла, Медведка тоже голодает после весенне-летнего наводнения, и никто мне ничего из еды не продаст и не обменяет, а ссыльных, в основном эстонцев, и у них предостаточно. Пришлось мне уйти ни с чем. Надо было торопиться: солнце начинало уходить за лес, а ночью в тайге одной — у-у-у!  Это было мое первое самостоятельное путешествие через тайгу. Поэтому так хорошо оно мне запомнилось.

Во второй половине зимы Шура Милгравис и ее подруга полька Фрида сказали мне, что на днях они переезжают в другое селение, Моисеевку. Там нет ссыльных, и им пообещали работу счетоводами. Нам было жалко расставаться с этими женщинами. Шуре и Фриде тогда было по 32—33 года, весь путь от Риги до Ершовки мы проделали вместе. Но я уже понимала и то, что для них этот переезд — последняя возможность избежать неминуемого угасания в этой дыре. Что стало в дальнейшем с Фридой, мне неизвестно, а Шура вернулась в Ригу в 1956 году, отбыв в Васюганье пятнадцать лет. Единственная из взрослых нашего вагона, попавших на поселение в Ершовку, которая выжила. Все остальные навсегда остались в Васюганской земле. Сохранились несколько ее писем из Моисеевки к родителям, о которых я расскажу подробнее чуть позже.

Мы с сестрой Ириной продолжали жить у Батьковой и ходить в школу. Ближе к весне дочь Батьковой Татьяна заявила, что «угол» арендован нам по предварительной договоренности с нашей мамой об оплате, но так как мы денег не имеем, то должны рассчитываться своими вещами. Вероятно, это было правдой, ибо с какой стати им было о нас беспокоиться. За первый период проживания Татьяна взяла с нас фланелевое одеяло, потом мамино уже не новое демисезонное пальто, платье и еще несколько вещей. Впоследствии я узнала, что все ссыльные, действительно, оплачивали кто чем мог свои «углы».Время тянулось довольно однообразно, утром Ирина убегала в легких ботиночках в школу, ко второй смене отправлялась в школу и я. Вечером по очереди мы бегали в магазин за пайкой хлеба и делили ее на самодельных весах . Хорошо, что магазин был теперь от нас близко, и мы не успевали по пути к нему замерзнуть.

Но голод продолжал беспокоить, одолевала тоска по близким. После школы я заходила к знакомым ссыльным. Уже в январе 1942 года голодное истощение коснулось почти всех, порой доводя до животного исступления. Коля Казацкий однажды, не выдержав голода и, видимо, потеряв рассудок, вдруг украл кусок хлеба с прилавка магазина. Все стоявшие в очереди, увидев это, закричали на него. Коля, выскочил из магазина и побежал в сторону своего жилища, но споткнулся, запутавшись в своих портянках, повязанных поверх летних сандалий, и упал. Озверевшая толпа набросилась на него, избила, а хлеб отобрала.  Местные жители, понимая, что вновь привезенные ссыльные скоро начнут погибать от голода, постепенно стали вытеснять их из своих изб. Некоторых из оказавшихся бездомными комендант поселил в вечно пустующую избу-читальню, в которой не было ни печки, ни дров, и никакой мебели, кроме одного стола и нескольких скамеек. Пустовала еще изба Беловой на противоположной стороне поселка, ее хозяйку как не работающую в колхозе, выселили еще в начале зимы в другой колхоз. В эту опустевшую избу переселили всех живших у разных хозяев в домах за оврагом, в конце деревни. Когда мне об этом сообщили, я после школы направилась навестить Казацких, которым, по слухам, было очень плохо.

Мне никогда не забыть кошмара, который пришлось увидеть тогда, в конце весны 1942 года. Дверь избы оказалась открытой настежь. В абсолютно лишенной какой бы то ни было мебели серой избе, от самых входных дверей до противоположной стены лежали в ряд, вытянувшись на спине Казацкие Нина Николаевна и ее сын Коля, мама Бух с дочками Таней и Галей, Штольцер и еще какие-то люди, которых я не узнала. Все были страшно истощены, оборваны, на лицах только скулы торчат, глаза полузакрыты. Они почти не двигались, не говорили, лишь издавали какие-то звуки — не то стоны, не то вздохи, а то и просто выли. На мой приход никто из них никак не прореагировал. Мне стало страшно. Я выскочила из избы. Чем я могла помочь этим обреченным, чем? Я и сама к концу зимы опять отчаянно исхудала, и меня шатало от голода и слабости.

Прошло несколько дней. Я возвращалась из школы, шла к верхнему, полуразрушенному прошлогодним наводнением мосту через овраг. Уже собиралась по дощечкам перебраться на противоположную сторону, как вдруг увидела, что следом за мной едет телега. Рядом с ней брел возчик, а за ним женщина, в которой я не сразу узнала Нину Николаевну. Она вздымала вверх руки, спотыкалась, падала, снова поднималась и громко причитала, почти кричала. Опомнившись, я разглядела в телеге что-то, замотанное в какое-то тряпье. Это был Коля Казацкий, навсегда покинувший этот мир.  Бедный, бедный Коля!.. Трудно было себе представить, что это тот самый жизнерадостный и находчивый молодой человек, талантливый и уже замеченный специалистами и публикой рижский художник. Я долго хранила его последнее произведение, мой портрет, написанный им в Ершовке на обратной стороне клочка старых обоев обычным углем из печки. Портрет этот каким-то образом пропал в детском доме, о чем я до сих пор очень жалею.  Страшная участь не миновала и семью Левенсон. Она погибала в соседней с нами избе. Когда я их навестила, добродушный и пытливый Лева уже умер, а немощная сестра его сидела на кровати, поджав колени и что-то тихо пыталась сказать (или прошептать). Понять ее было уже невозможно. На следующий день и ее не стало. Бедная мать от горя потеряла рассудок и скончалась, пережив детей всего на неделю.

Потрясла меня судьба семьи Брюниных из Нарвы. У них ничего с собой не было, так что менять что-то на пропитание они не могли и страшно голодали. Восемнадцатилетних девушек-двойняшек отправили в урман на заготовку пихты. Возможно, колхозники надеялись, что повышенный хлебный паек, выдаваемый там, их спасет, но было уже слишком поздно — девочки уже были истощены до крайности. Антон Батьков вывез их обеих из тайги, и через два дня они тихо скончались. Их мать и брат еще пытались бороться за жизнь, ловили лягушек, каких-то насекомых и прямо на месте их поглощали. Потом умер и мальчик. Мать, вся в черном рванье, с изуродованным горем лицом и безумными глазами, опираясь на клюку, ходила по избам, стучала в окна, выла, рвала на себе волосы, пыталась что-то сказать. Я хорошо помню ужас, который охватил меня, когда однажды она заглянула и в наше окно. Через неделю прямо на дороге она упала и затихла навсегда.  К концу мая не стало еще многих.  За зиму истощала и я. И возможно, что меня постигла бы та же участь, если бы Таня Батькова не заставила нас с Ириной выйти на работу. И вот мы идем на прополку колхозных полей. Впереди, как всегда, бодрым шагом шла Таня, за нею — женщины-колхозницы. По пути ели молодые стебли хвощей. Уставали страшно, но зато после работы нас ждал сваренный на костре обед — крапива, заправленная ржаной мукой. Наверное, эта крапива нас и спасла.  Прошло еще какое-то время. В июне вверх по Васюгану, к Майску, пошли катера и баржи.

Неожиданно нас вызвал к себе комендант и объявил, что меня и сестру, как несовершеннолетних, направляют в детский дом. Собраться надо уже сегодня, потому что завтра приплывет с верховьев баржа, которая нас заберет. Мы это известие приняли спокойно, без волнений и протеста.  Местные жители, оказывается, уже знали о том, что всех сирот отправят в детские дома, но услышав, что это случится так скоро, всполошились. Известие о нашем отъезде мгновенно облетело всю Ершовку. Местных, конечно же, интересовало наше барахло. От предложений обменять то или другое не было отбоя, при этом они стали предлагать откуда-то вдруг взявшиеся картофель, шанежки и т. п. Даже не верилось, что все это можно будет получить и накушаться. Предлагая нам продукты, местные уверяли, что в детском доме все вещи у нас все равно отберут и переоденут в детдомовское. Так оно и случилось.

В последний раз я сходила на заброшенное кладбище, нашла сильно осевшие за зиму могилки бабушки и мамы, обложила их свежей хвоей и над ними пыталась обдумать все, что произошло с нами за минувший год, но мозг отказывался воспринимать прошедшее. Все во мне словно окаменело.  (Через много-много лет, в 1991 году, в Риге, на родовом участке Покровского кладбища я установила памятник бабушке и родителям, могил которых не нашла ни в Усольлаге, ни в Ершовке. Да и самой Ершовки уже давно нет...)  Вернувшись, кое-как увязала узлы с вещами и попрощалась с остающимися спутниками по вагону: Ниной Николаевной, Штольцер, обоими Кремер и мальчиком Яшей, которому доверили должность продавца в магазине. Простилась и с хозяевами дома, приютившего нас. Спустилась к реке и стала ждать баржу, которая увезет нас — снова в неизвестность…

      Айполовский детский дом (июнь 1942 – август 1944 г.г.)

…Небольшая баржа, ведомая буксиром и нагруженная что называется «под завязку», причалила к Ершовке. На нее погрузили наши узлы, значительно отощавшие за зиму, а также нас с Ириной, Женю Мяги и Галю Бух. На барже уже были пассажиры: осиротевшие дети из ссыльных эстонских семей, живших на поселении в Майске.

Кое-как разместившись на ящиках и тюках, сложенных на палубе, мы поплыли, на этот раз уже вниз по течению Васюгана. По еще не опавшей весенней воде баржа двигалась споро. День был теплый, солнечный, вокруг зеленела тайга, но о таежных красотах как-то не думалось, больше беспокоили мысли о нашем предполагаемом будущем. Уже почти ночью на остановке в Огнев Яре, где тоже жили на поселении ссыльные из Риги, к нам подсадили потерявшую мать и брата мою ровесницу Эрику Менгельсон, Эдиту и Сильвию Симанис и еще кого-то, чьих имен я не помню. Все они, как и мы, направлялись в детдом.

На палубе баржи мы провели сутки, когда подошли к знакомой по прошлому году остановке Айполово. Матросы объявили, что следующая пристань — Дальний Яр, где нам предстоит выгрузка и что стоянка будет очень недолгой. Между Айполово и Дальним Яром река делала крутую излучину, которая удлиняла путь в несколько раз, в то время как по проселочной дороге между поселками было меньше одного километра. К вечеру мы достигли Дальнего Яра. На берегу баржу поджидали ребятишки и несколько взрослых. От группы взрослых отделился интеллигентного вида мужчина среднего роста, со слегка вьющимися волосами, в очках. Он представился директором детского дома, сказал, что все вещи отвезут на склад, ручную же кладь (ее должно быть немного) мы оставим в клубе, а сами пойдем мыться в баню, после чего нас ожидает ужин и распределение по группам-классам.

Подошли и другие воспитатели, тоже представились, на телеге подъехал заведующий складом, сложил на нее наши узлы, и объяснил, что нам не стоит беспокоиться, все вещи будут храниться до того дня, когда мы будем покидать детдом. В действительности же все оказалось, конечно, не так: к тому времени, когда нас «трудоустроили» и мы покинули детдом, половины наших вещей мы не увидели, их просто разворовали.

Окрестности Дальнего Яра отличались от Ершовских, но было в них и что-то общее. По левому берегу так же зеленела тайга, ниже по течению, у излучины, виднелся крутой косогор, сложенный светло-желтым суглинком, у берега выстроились несколько добротных домов, один из них — двухэтажный.

Приезжих детей построили парами и повели в сторону клуба, к детскому дому, который состоял из нескольких построек. До клуба мы шли минут десять по сухой песчаной проселочной дороге, миновали несколько бревенчатых домов, окруженных картофельными полями. В клубе мы оставили всё, что несли с собой, и направились обратно к реке. Банно-прачечный комплекс расположился у самого берега. Встретила нас неприветливая кастелянша Зинаида Ивановна, которая провела нас в предбанник, где мы разделись. Потом вошли в просторную баню с окнами, горячей железной печкой, бочками с водой, кадушками и вениками. Банщица, радушная женщина, объяснила что и как и велела мыться. Выдали нам даже хозяйственное мыло. Так я не мылась уже более года! У Батьковой в Ершовке иногда обмывались в корыте, а тут — такое раздолье! Но после этого удовольствия меня ждало и разочарование, когда несимпатичная Зинаида, забрав мою одежду, выдала взамен ее другую, чистую, но совершенно заношенную: стиранную-перестиранную юбку и кофту неопределенного цвета, мало мне подходившую по росту. На мое возражение, она грубо ответила, что теперь мой удел — подчиняться и быть довольной тем, что дают. Так и осталась я в этом уродливом наряде.

После ужина мы вернулись в клуб, он был открыт, на полу валялся мой рюкзачок, совершенно пустой, от всего остального тоже почти ничего не осталось. Кто-то, пока мы мылись, учинил здесь настоящий разгром. Расстроенная, я отправилась в указанное мне помещение, где предстояло жить. После Ершовки здесь было даже совсем неплохо. В коридоре меня встретила «няня» (почему-то в детдоме всех уборщиц, сторожих, поваров называли нянями) и воскликнула: «Новенькая, в какой класс?». Я ответила, она открыла дверь в одну из комнат и показала мою койку: «Вот твое место, располагайся!», — и ушла. Комната небольшая, угловая, три окна, на подоконниках герань, три железные кровати, одна из которых теперь стала моей, вешалка, две тумбочки, стул — вот и вся обстановка.

Дом, в котором мы поселились, не был похож на избу. Он представлял собой прямоугольное бревенчатое здание, внутри него по всей длине шел коридор шириной метра два, заканчивавшийся окном, поэтому днем в нем было относительно светло. По обе стороны коридора располагались комнаты общежития, а между ними чуть выступали из стен обычные печи. В конце коридора был длинный умывальник, который летом выносили во двор. В тридцати метрах от здания располагался туалет, отдельный для мальчиков и для девочек. На моей, уже застеленной койке лежала одна простыня, ватная подушка и байковое одеяло. По сравнению с тем, в каких условиях мы жили весь прошедший год, все было вполне приемлемо.

Вскоре подошли две девочки, с которыми мне предстояло жить и общаться два года. Первая — Валя, худенькая, востроносенькая, остриженная наголо (месяца два назад она чем-то переболела). В своем сером платьице она была похожа на мышку. Вторую девочку звали Тамара, моя тезка. Крупная, с черными, чуть вьющимися волосами и довольно грубыми чертами лица, которые как бы подчеркивались ее чуть хрипловатым голосом. Обе, как выяснилось, тоже должны пойти в шестой класс, и пока нас, шестиклассниц, было всего трое. Мою сестру Иру определили к четвероклассникам, и видеться нам теперь приходилось довольно редко. Кроме того, в детдоме почему-то возбранялось общаться с детьми из других групп, и если я хотела увидеть сестру, мне надо было заручиться разрешением воспитательницы. Впрочем мы научились обходить эти запреты и встречались тайком.

Знакомство с Валей и Тамарой прошло без каких-либо эмоций. Девочки между собой дружили, я же с ними просто общалась, как с соседками по комнате, группе и классу. Воспитатели относились к нам неплохо, но они очень часто менялись, поэтому не очень запомнились. Функции у них были простые: объявить подъем, всех построить и отвести на завтрак, обед или ужин и проследить, чтобы все были на местах. В общежитии жили девочки и мальчики шестых и седьмых классов, то есть старшеклассники. Дети из младших классов, начиная с первого, располагались в других помещениях, разбросанных по просторному двору детдома. Дошколята жили совсем отдельно, у них была своя воспитательница, и мы с ними не общались, да это и не одобрялось. К вечеру здание, в котором меня поселили заполнилось подростками. В комнату для мальчиков поселили Женю Мяги, а вот моих однолеток Эрику Мендельсон и Эдит Симанис определили в младшие классы, так как они не знали русского языка. Думаю, им там приходилось очень несладко, потому что младших селили в огромные помещения, чуть ли не по 25-30 человек, да и «контингент» был иной.

Первую ночь на новом месте я проспала крепким сном: масса новых впечатлений, сутки дороги и тревожный ночлег на открытой палубе баржи отняли немало сил.  Утром, около половины восьмого, меня разбудили требовательный голос воспитательницы и звуки гонга со двора. Спросонья я не сразу сообразила, где нахожусь. На душе стало вдруг тоскливо от всего, и от строгой дисциплины, к которой я не очень привыкла, в особенности.

Нас снова построили парами и повели на завтрак в столовую, которая находилась недалеко от реки в так называемом административном корпусе. Рядом располагались детдомовский склад (куда свезли наши вещи) и двухэтажное здание, где разместились директор, бухгалтерия и прочий административный персонал. Тут же находились швейная и столярная мастерские. Рядом был большой четырехкомнатный дом, в котором первоначально жили семьи завуча и заведующей швейной мастерской, а позднее поселился новый директор.  После завтрака девочек пятого и шестого классов, в том числе и меня, повели в швейную мастерскую, где нам надо было чинить одежду воспитанников, ее грудами приносили из прачечной, просматривали и по необходимости ставили латки. Одежда была страшненькая, но ведь — война!..

Заведовала швейной мастерской Марья Ивановна, властная, малообразованная и плохо воспитанная женщина, жена местного администратора. Ее помощницей оказалась Домна Артамоновна, совсем другой человек — мягкая, неуверенная в себе. Она, как я впоследствии узнала, была из ссыльных: муж был расстрелян, а ей определили «вечное поселение».  Меня посадили за швейную машинку. Работа была прим<


Комментарии (0)